by Dragomoshchenko, Arkadii; Ostashevsky, Eugene; Hejinian, Lyn
A change in the realm of the possible from the perspective of comparison. Where no one had looked. Like beyond the shell of “now.” Don’t touch anything here.
The glassy motions of a larva in the sand’s halos.
Limited by the thin border of narrative. Like cars flickering in the distance as they go over a bridge—passing through the oily membrane (which can be translated as “film”) of multiplying attention—etymology. Many things happened irrevocably. Isn’t it so? Everyday speech.
Isn’t it so? You were told not to touch: don’t touch. Noncoercive speech. Like an understanding of dreams that spread in concentric circles of imagelessness: what causes this or that exclusion from the series?
Isn’t it so? A horde of birds: each one moves from linearity of description into crystal of metaphor. Isn’t it so? Transparency hides nothing. Isn’t it so? I know that “I remember what she dreamt.” “Later” demands words. As though it is ice. As though “isn’t it so?” An accumulation above the surface of the water. As though it is not so. Equivalency is used up in resemblance.
The breaking waves, the pendulum—yesterday. A fact is not a thing. A ladder, no salvation. Moisture does not satisfy thirst. Isn’t it so? My life (isn’t it so?) is not me. Three postcards. A message at the bottom: “Don’t touch anything here.” The spaces between them, as if a mouth studied the forms of absence. You took everything, even my toothbrush, you bitch. Can a shade be called a brain? Oh, time! Oh, the tyranny of the moon! Oh, the rings of a loose-leaf binder! Oh, the tyranny of printer’s ink! Any number of photographs can be taken of “now.”
Lime, chalk, marble, and vinegar. However, this too no longer relates to the era’s mythology. Oh my love, do you remember how the birds were falling dead at somebody’s feet while we didn’t even have any beer money.
[B.S.]
Им ничего не снилось. Из этого состоял сон. Весь. Не исключая противительных союзов. Шум деревьев как прибавление (не избавление). В углу глаза искривленное отражение: анатомическая подробность, я бы сказал, диалога.
Изменение возможного в перспективе сравнения. Куда никто не заглядывал. Как за скорлупу «сейчас». Ничего здесь не трогай.
В ореоле песка стекловидное перемещение личинки.
Ограниченные тонкой линией повествования. Как если бы в отдалении мелькающие машины по мосту—проходя сквозь маслянистую мембрану (возможно перевести как «пленку») умножающего внимания,—этимология. Многое ушло бесповоротно. Разве не так? Разговорный язык.
Разве не так? Сказали «не трогай»—не трогай. Не понуждающая речь. Подобно знанию о снах, которое концентрическими кругами отсутствия образов:—как происходит то или другое исключение из ряда?
Разве не так? Нашествие птиц: каждая переходит из «прямой» описания в кристаллы метафоры. Разве не так? Прозрачность ничего не таит. Разве не так? Я знаю, что: «помню, что снилось ей». «Позднее» требует слов. Будто лед. Словно «разве не так?» Склонение над водной поверхностью. Как будто не так. Равенство исчерпывается в сходстве.
Прибой, маятник—вчерашний день. Факт не вещь. Лестница не спасение. Влага—не избавление от жажды. Разве не так? Моя жизнь (разве не так?) не является мною. Три открытки. Снизу подпись: «ничего здесь не трогай». Между ними пробелы, будто рот изучал формы отсутствия. Ты украла у меня все, даже зубную щетку, сука. Можно ли тень назвать мозгом? О, время! О, власть луны! О, скрепки скоросшивателя! О, власть типографской краски! Фотографий «сейчас» можно сделать сколько угодно.
Известь, мел, мрамор и уксус. Однако и это теперь не относится к мифологии века. О любовь моя, помнишь ли ты, как замертво падали птицы к чьим-то ногам, а у нас не было денег даже на пиво.
in imitation of somebody
The tree’s wintry empire—that’s what
bewildered me on that morning.
Raised up on my elbow, gazing out the window,
drunk from the previous evening,
I spoke, scraping my stubble with my fingernail,
addressing neither the fat angels
hanging unconscionably low,
nor myself, nor the receding shades
(many, with nobody left to recognize them,
had become totally pure like the eyelids
of an alphabet looking backwards)—
“No matter what the mouth may pronounce,” the voice neared,
“No matter what the half-sleeping hand may extract
from the disappearance of borders,
nothing will ever compare to its time
which grows into all universes, where
the tree flows on with its branches, like the book of sand,
endlessly running into itself,
incinerating one hundred times under the Artic sun,
in the black rustling of reading, in the bottomless honey
of repeating the same thing over and over, the thing
that defies reason, renunciation, and that
which we’ll touch upon later.”
Afterward, having taken two steps toward the window
(the coffee burned on the stove):
“Meaninglessness!” it was pronounced. “It impels one
to forget about the secret tryst between eyelashes
and the poppy seed dust flowing down along the night’s shore,
and about the ribwort, the hot wells.
Mornings, the fascination of meaninglessness reeks of awakening,
at night, it is as sleepless as allegory,
it sits at the foot of the bed stitching, out of whatever’s at hand,
what already was, which is to say, what never will be,
teaching, from childhood on, the clay of patience,
and also the warfare of diminishing burn wounds.
.…
In the morning, leaving the same gnarled tree
on the other side of the doorstep,
the same vague thoughts of wine and some seed
that rends the garments of discord and vision.
[B.S.]
в подражание кому-то
Зимняя империя дерева …—вот что
меня изумило в то утро.
Приподнявшись на локте, глядя в окно,
пьяный после вчерашнего,
я произнес, ногтем скребя по щетине,
не обращаясь ни к ангелам жирным,
повисшим неоправданно низко,
ни к себе самому, ни к редеющим теням
(многих из них теперь никому не узнать,
стали абсолютно чисты, словно ве
ки
глядящего вспять алфавита)—
«что бы ни вымолвил рот,—голос стал ближе,—
что бы рука ни извлекала в сущей дремоте
из исчезновения пределов,
ничто никогда не сравнится с его
растущим во все вселенные временем,
в котором оно ветвями течет, подобно книге песка,
и бесконечно встречает себя,
испепеляя стократно в арктическом солнце,
в черном шелесте чтения, в бездонном меду
повторения одного и того же—того
что противоречит уму, отречению и тому,
и чего коснемся позднее».
После, сделав два шага к окну—
(кофе выгорал на плите)
«Бессмысленность!—произнес,—она побуждает
забыть о тайном свидании ресниц
с маковой пылью, текущей по берегу ночи,
о подорожнике, жарких колодцах.
Это ее восхищение разит по утрам пробужденьем,
она ночами бессонна, как аллегория,—
в изножии ткет из чего попадя то, что уже было,
т. е.—чего никогда не случится,
обучая глине терпения с детства,
а также войне уменьшений в ожогах».
.…
Оставляя поутрy за порогом
все то же корявое дерево,
смутную мысль о вине и каком-то зерне,
раздирающем покровы раздора и зрения.
Reflections in a Golden Eye
1 |
Thrice the darkness studies each thing,
growing used to the waves contained within it,
to the reminiscence of them,
to the acids of crystals and images
whose arteries smolder without smoke;
growing used even to the thought of it, when it moves
between birth and resemblance,
wandering in the rents in spectral darkness,
a kernel, submerged into lime, gradations of gray,
the mica hieroglyphs of folds and significations.
Number is inconsolable; it is essential
to speak of everything in time; and then
speech conspires with rumor
where, in the keyholes of correspondence,
the war of tautology carelessly blossoms.
No doubt, their actuality is familiar. Besides,
it is common knowledge, but first—
that the comparisons (at a certain moment)
vanish in the sequence of duration,
or rather of the devouring of one another
in the imagery of the murky line,
where the same story of the clarification of memory
and the appropriation of darkness unfolds itself:
any, even the smallest plaster cast
had to serve as proof
of the indisputable “is”
(grammar will take care of the rest)
at whose place in the reading something other arose,
and there were conjectures about it, as if it were
only a part of a vanished whole,
the fraction of a single phrase against a string’s quivering,
of the passage of black into white, of the conifers of canals,
bridges flung to either side of the darkness,
but also against the scattered caresses
(as if the blind cleaved to the singing of seashells,
holding them close to the ear, while a chorus of insects
would have woven a canopy of stillness over them)
or, for example, someone thought of bidding farewell,
but forgot everything except for “Europe” and “stinging nettles,”
although everything occurred long before the appearance of the phrase
from which it is now barely possible to recognize
that every action was preordained,
not only for you, but for the one who in the aftermath
will accept it as unconditionally worthless.
Отражения в золотом глазу
1 |
Трижды тьма изучает каждую вещь,
привыкая к волнам, в ней заключенным,
к воспоминанию о них,
к кислотам кристаллов и образов,
чьи артерии истлевают бездымно;
даже к мысли о ней, когда движется
между рождением и сходством,
скитаясь в прорехах призрачной тьмы,—
орех, погружаемый в известь, градации серого,
складок и смыслов слюдяной иероглиф.
Число неутешно; необходимо успеть
сказать обо всем; а далее говор
вступает в сговор с молвою,
где война тавтологии
в скважинах связей безмятежно цветет.
Несомненно—привычна их явь. Причем
это давно всем известно, но прежде—
то, что сравнения (в определенный момент)
исчезают в череде продолжения,
скорее, поглощения друг друга
в воображаемой смутной строке,
где себя разворачивает та же история
о прояснении памяти и присвоении мглы:
любой, даже ничтожнейший слепок
служить должен был доказательством
неоспоримого «есть»
(грамматика займется дальнейшим),
на месте которого в чтении возникало иное,
а о нем существовали догадки, будто оно
лишь только часть ускользнувшего целого,
дробь единственной фразы о дрожи струны
перехода черного в белое, о хвое каналов,
мостах, разнесенных по обе стороны тьмы,
но также о прикосновениях рассеянных,
(как если б слепые приникли к пению раковин,
пронося их, к уху прижав, а хор насекомых
ткал бы полог покоя над ними),
или, к примеру, кто-то задумал прощаться,
но все позабыл, кроме «европа, крапива»,
хотя все случилось задолго до появления фразы,
из которой едва ли теперь возможно узнать,
что каждый поступок был предназначен,
не только тебе, но и тому, кто впоследствии
признает его безусловно никчемным.
2 |
But then which of them—you / she,
the scattered remains of a mercury patina—
is the sediment of the desire to see from the inside out?
where every action is the seam of resurrection,
the snared seduction of salt into the metronome of force,
but even the multidictory branch in the window’s abyss
revealed the scale of the wall’s permanence,
separating the gaze from itself and from the firmament,
those from others, and the others—from everyone taken together,
also things from the chrysalis, when the connector of doubling
marked with tenderness the brackets of shutter reduction,
leading in different directions: you can’t draw closer
in the curvature of a ray crookedly receding
through the eye sockets of simmering gold,
reflected by the darkness that irradiates things.
The remainder—emulsion film, Obvodny Canal,
down singed by children, glassy summer.
They always speak in different tongues.
Translation—is a taming, transition
into possession of address, the itinerary a variable—
so this is the table? masonry? three fissures?
Let us suppose that everyone has a box
in which there would be something
that we call a “beetle” … Here, of course,
we would be speaking of the “contraction” of the thing,
but today we know one another even less,
it is more convenient to pretend you are sick, not to answer the phone,
to answer monosyllabically
and, lowering yourself into bed, to scrutinize heat,
the body’s lengthening contours.