by Dragomoshchenko, Arkadii; Ostashevsky, Eugene; Hejinian, Lyn
(смешавшую именованья) вел белую траву.
А здесь, на сорок первом жизни,
дураковатый баловень холодных облаков,
ведя глазами мозг по кругу мотыльков
и, одержим, невесть какой затеей, испытывая
пальцев ремесло, я подоплеку изучал событий
в прослушиваньи блеска стертых слов,
изъяны точности истолковать готовый,
как—«все, что видишь чрез плечо другого,
уже—есть ты, и вновь плечо другого;
бессильный что-либо продолжить
в познаньи, разлучающем в едином».
Пособием граматики—пейзаж,
сквозь Х сравненья подстановкой брезжит,
настурцией.
Ползет за подоконник.
Немного холодно.
Слегка знобит.
Закат.
9 |
Lightning (at a touch of the sly)—ring
of “nature”—
splits open some prior ocean
into the mollusk of the brain, and water outstretched
on both sides,
the latter left
finished for a long time
so that in the future it might creep with linked twinkling
of TV static
or spawning squeak diagonally across the room,
which fire remembers backwards and forwards.
Rule number one:
no smoking in bed.
On the water
where, surviving the cells’ mutation
in dividing mirrors, in the play of this and that,
in the rustling reverse side of amino acids
(this is where the division into male and female occurs
into the mollusk of the brain and into rippling),
a figure will be glimpsed
as a consequence (a few fluctuations of its contours
miss the membrane of the throat)
in flapping folds
stepping barefoot on the ripple’s indifferent letter
which tickles the sole. The fish
can expect to be divided into five,
the bread—into unit of hunger. The grapes—to grow
in gaping possibilities of the metaphor of blood.
9 |
Молния (о прикосновении лукавости)—
кольцо «природы»—раскалывает
некий предварительный океан
на моллюск мозга и длящуюся по обе стороны воду,
оставляя последнюю завершенной надолго,
чтобы в будущем проползла
цепным миганьем телеэкрана
или икриным скрипом диагонали
комнаты, зазубренной огнем назубок.
Правило первое: нe курить в постели.
На воду, где, претерпевая клеточные изменения
в зеркальном деленьи, в играх этого и другого,
в изнаночном шелесте аминокислот
(именно там происходит деление
на мужчину и женщину, на моллюск мозга и рябь)
мелькнет впоследствии (некоторые колебания контура
минуют мембрану горла) развевающая складки фигура,
босыми ногами ступающая по письму
безразличному ряби, щекочущему стопу.
Рыбе предстоит деленье на пять,
хлебу—на голода единицу. Винограду—врасти
в зияющую возможностями метафору крови.
10 |
And here in the 41st year of life a pampered fool, whose speech continually misses the point,
obsessed
by the thought of putting my fingers to crafts of transgression
which from various sides have occupied the horizon’s ends
pecking through the window shell,
you follow from burst to burst, from explosion to explosion,
like magnesium petals floating by,
that permit the faces of those who remain a misprint in memory
to be recognized.
The bed of coal—
countless imprints compressed until they can burn.
Torn by someone’s hand the microwreath
of sweet-scented stock
descends and clings
like a magnetic-green moth to the bend of the elbow.
The door is banging on the whitened balcony: Who?
Where? Now.
The nasturtium exists like leaves that appear
to fit the evening and in the goblet’s shape (edges flared)
which speeds
the spiral
of the flower.
Azure slightly clatters from an airplane
crawling behind the clockface.
An unidentified object is raised
to the rank of the enemy. We hurry
to identify a word before rumor destroys it:
a change of prognosis. Even the dullest town
extends beyond the borders of the pedestrian who crosses it.
I intend to say that the said and the emptiness
sucking in a selection of the elements of utterance,
discover, when juxtaposed, the source of desire:
what is said is not to be said again.
The mailman explains: false sense of shame …
Remnants of winter—a scarecrow stuffed with rags and straw
burns, enchanted in the round dance’s rays.
Gnosis of weather.
The ecstasy of unthinkable closeness (death
knots together the slits of the shore)
bypassing
the axis of reason—down to the bone
from the first touch (onset of counting), down to skin,
thanks to the verb, meaning more often
aimless walking along the sand or the swimmer
extracted by the imagination from a point
trickling down the outskirts of the eye;
or intimacy with the cold
bitten through by the white clap
of rippling canvas,
fading heaven knows where to
against the deafened silver’s wool, clinging
to the intangible object of discord.
A simple conjecture—the nasturtium
is not
10 |
А здесь на сорок первом жизни дураковатый баловень, чья речь все не о том,
одержимый
затеей испытания пальцами ремесла преступления
с разных сторон занявшихся горизонтов конца,
проклевывающего скорлупу окна,
следуешь от вспышки к вспышке, от разрыва к разрыву,
проплывающих магниевыми лепестками,
лица позволяющими узнать тех,
кто останавливается опечаткой в памят
и.
Каменноугольный пласт—спрессованные
до возможности горения отпечатки. Оборван
чьей-то рукой, спускается сверху микровенец маттиолы
и мотыльком магнитно-зеленым приникает к излучью локтя.
На побелевшем балконе хлопает дверь: кто? где? Теперь.
Настурция существует как пришедшиеся впору вечеру
листья и в виде чаши (разброшенные края)
ускорившего вращенье цветка.
Лазурь дребезжит слегка от заползшего за
циферблат самолета. Неопознанный объект
возводится в ранг врага. Мы спешим с опознанием слова,
прежде чем его уничтожит молва:
перемена прогноза. Даже самый невзрачный город
выходит за границы пересекающего его пешехода.
Я намереваюсь сказать, что сказанное и пустота,
втягивающая на выбор элементы высказывания,
сополагаясь, обнаруживают источник желания:
опять не сказать то, что сказано.
Почтальон объясняет: превратное чувство стыда.
Остаток зимы—чучело, набитое тряпьем и соломой,
сгорает, завороженное в лучах хоровода.
Гнозис погоды.
Благость немыслимой близости
(смерть стягивает в узел прорех берега),
минуя рассудка ось—к кости
от первого прикосновения (отсчет), к коже,
благодаря глаголу, означающему чаще всего
бесцельную ходьбу по песку или пловца,
изъятого воображением из точки, стекающей
по окраине глаза;
или сближение с холодом,
перекушенным белизной хлопка
плeщущего рядна, выцветающего неизвестно куда
против шерсти оглохшего серебра, льнущего
к неосязаемому предмету раздора.
Догадка проста—настурция
не
11 |
necessary. It is composed from the exceptional exactness of language
commanding the thing—“to be”
(as we say sometimes).
Sometimes we say: of another time. Right into the snare
of the mustard seed, signs
reminiscent and leading to reminiscence
in the disintegration of the poem until the last coil of the cocoon
of exhausting breath.
11 |
нужна. Слагается из точности исключительной языка,
требующего от вещи «быть» (говорим иногда).
Иногда говорим: другого времени.
Вплоть до западни горчичного семени, признаков,
напоминающих и доводящих напоминание
в рассеяньи стиха до последнего витка кокона,
изнуряющего дыхание.
12 |
The nasturtium—it is the undiminished procession
of forms, the geological chorus of voices surmounting,
dissecting each other
when
day transforms evening into a hill of drifted insomnia,
and a chirp
creeps into the mouth of an old man on a bench
whose fingers are knotty like chess figures
returned from the other side of the moon.
Also the shriek of an idiot
through the birch slides of fetid air
by which you check your watch for the third year now.
The same swifts, paper that took root
into the rough wood of the tabletop,
a gas pump at the gas station
collecting heat into a lens, the face—into the intrigue
of an anticorrosive dissection.
A layer of architecture from the center.
A particle is not related to prayer,
but to see, threading the seen through a needle, whose greed
fits the impeccability of its choice:
the narrowest opening of forms.
An empty wheel rolling down the slope.
The nasturtium and fire.
[E.B., L.H.]
12 |
Настурция—это неубывающее шествие форм.
Геологический хор голосов, наползающих,
вскрывающих друг друга, когда
день превращает вечер в наметенный бессонницы холм,
а щебет заползает в рот какого-то старика на скамейке,
чьи пальцы узловаты, как шахматные фигуры,
возвращенные с той стороны луны. Но и крик идиота
сквозь березовые оползни духоты, по которому
сверяешь третий год часы.
Те же стрижи, бумага, пустившая корни
в шершавую древесину стола,
у заправки газгольдер,
собирающий в линзу зной, лицо—в интригу
антикоррозийного вскрытия.
Слой архитектуры центра.
Молекула не имеет отношения к молитвам,
но видеть, вдевая увиденное в иглу, жадность
которой под стать безукоризненности ее выбора:
тончайшего отверстия форм.
Пустое колесо по склону.
Настурция и огонь.
PHOTO: DMITRY VOLCHEK
ARKADII TROFIMOVICH DRAGOMOSHCHENKO
A BRIEF BIOGRAPHY AND BIBLIOGRAPHY
Dragomoshchenko was born in 1946 at Potsdam, where his father served as an officer in the Soviet Army. A photograph remains of him as a swaddled baby in front of the burnt-out Reichstag.
He grew up in Vinnytsia, Ukraine. Although composed in Russian, his poems respond to his Ukrainian Baroque heritage in a certain softness of their speech, their music, illegibility, bookishness, and penchant for symbols. The lush, dusty summers of the Ukraine provide the nameless landscape of his eclogues.
In 1969 Dragomoshchenko enrolled in theater school in Leningrad to settle permanently in that city. He became active as an underground poet, typing up booklets of his work and collaborating with samizdat magazines. In the early eighties he participated in the literary society Club 81, a compromise with the authorities to legalize samizdat culture. Still, his first legal publications saw light only during perestroika.
In 1983 Dragomoshchenko met the American poet Lyn Hejinian during her visit t
o Leningrad. At his suggestion, without a language in common, they embarked on a correspondence that later became the object of Letters Not About Love, a documentary by Jacki Ochs. When the Soviet Union started to sag, Arkadii and Lyn jointly arranged visits of experimental American poets to the Soviet Union, and of their Russian counterparts to the United States. Their 1983 meeting turned into the most significant, as far as experimental poetry is concerned, event of the end of the Cold War.1
1990 saw the publication of Dragomoshchenko’s first two books of poems: one in Russian, Nebo sootvetstvii, and one in English, Description, translated by Hejinian and Elena Balashova. These books were followed by the publication of Xenia in both countries and both languages, a tour of the States by the poet, and teaching assignments at SUNY-Buffalo, UCSD, and NYU.
Meanwhile in the renamed Saint Petersburg, Dragomoshchenko was acquiring followers and allies, and serving as a poetic voice for Russians interested in deconstruction and poststructuralism—Western philosophies brought to the literary market by the abolition of censorship. He became the target of attacks by traditionalists.
Dragomoshchenko made a living by lecturing, editing, writing for magazines, proofreading, even typesetting. He was translated into all major European languages, and welcomed at poetry festivals all over the world. He composed pioneering translations of contemporary Western, and especially American, poets. His last full book was released by Oxford University Press in Chinese. He died on September 12, 2012.
PUBLISHED WORKS
Nebo sootvetstvii [The Corresponding Sky]. Poetry. Leningrad: Sovetskii pisatel’, 1990.
Description. Poetry. Tr. Lyn Hejinian and Elena Balashova. Los Angeles: Sun and Moon, 1990.
Ksenii [To Xenia]. Poetry. Saint Petersburg: Mitin Zhurnal, Borey Art, 1993.
Xenia. Poetry. Tr. Lyn Hejinian and Elena Balashova. Los Angeles: Sun and Moon, 1994.
Fosfor [Phosphorus]. Novel. Saint Petersburg: Severo-Zapad, 1994.
Pod podozreviem [Under Suspicion]. Poetry. Saint Petersburg: Borey Art, 1994.
Kitaiskoe solntse [Chinese Sun]. Novel. Saint Petersburg: Mitin Zhurnal, Borey Art, 1997.
Opisanie [Description]. Poetry. Saint Petersburg: Gumanitarnaia akademiia, 2000.