Endarkenment

Home > Other > Endarkenment > Page 10


  —Ты отстала, оставив нас …

  —Не знаю … разве?

  —Зачем нам то, что принесла с собою?

  —Когда? Где? Кто?

  —Нет, ты, собою.

  —Ну да … что скажешь мне, я буду помнить.

  (докучный длится диалог,

  переходя в природу постепенно шума)

  Так дерево за тенью шло. И если бы

  сознание мое я мог вложить в народы листьев,

  в регистры сучьев, искр и в гул стволов—

  сказал бы: тень готова

  истоки в окончании ветвей

  определить, продлить, оставив «умиранью»

  нелепое признание в любви

  залогом смехотворным узнаванья,

  а завтра всё—всё чередом своим …

  Непроницаемо.

  5 |

  Blades pocked with repetition

  (forty seconds spent searching for an analogy

  to the upward branching

  at the throat of the stem—instead

  of this: “the expression,

  branching out into exclamation,

  means as much as

  the comma which precedes its appearance”)

  in radiating veins, like holes inscribed

  in living epidermis

  that flow toward a precipice,

  not calming the disordered fluctuations,

  lie close,

  dividing between me and themselves

  the space that preserves reason.

  Arkadii Trofimovich Dragomoshchenko

  describes a nasturtium, removed from description.

  The chlorophyll aligns galaxies of oxygen.

  The friction of light against the green mass

  widens the path of the thing

  in the filtering net of the downpour,

  lazily sways

  another, signifying at the shivering threshold

  recognition of wide losses, a gap that runs

  into the crack

  of power bivalved,

  like a melted pattern—a grapevine

  that passed with strange mumbling

  into a new space begetting something else

  from the immutable.

  Proclaim: ATD, the rhetoric of accumulation.

  Affirmation: are they the same swifts (of three years ago),

  like molecules of darkness, which will weave the theme

  of evening again for the star

  that dropped a muscular line onto the crown of the bay?

  That nightly subsidence into the green, and lower,

  into the silt of soils, mercy.

  Nasturtium and the rainy wind-

  ow behind wind-

  ow resemble meanings smashing each other,

  drawn by emptiness, by one

  of the distinct details—straight, thin,

  a mouth pulled across the tree,

  line-like—the shadow its weathervane

  plucking the horizontals of decision,

  thought,

  5 |

  Испещренные повторами лопасти

  (сорок секунд уходит на поиск

  аналогии разветлению вверх

  предгорловой части стебля—вместо того:

  «выражение, разлучая себя к восклицанию,

  значит столько же, сколько и запятая,

  предшествующая его появлению»)

  в лучеобразных прожилках,

  проживающих эпидермий, как дыр надпись,

  стекающую к обрыву, не унимая

  беспорядочных колебаний, ложатся вплотную,

  дробя меж собою и мною

  пространство спасительное рассудку.

  Драгомощенко Аркадий Трофимович

  описывает настурцию, изведенную из описания.

  Хлорофилл распрямляет галактики кислорода.

  Трение света о зеленую массу

  расширяет путь вещи в сетке фильтрующей ливня,

  ленно колышет другую, знаменуя

  в знобящем пороге узнаванье широких потерь,

  брешь, заплывшую в щель, чья двустворчата власть,

  словно талый узор—виноград, перешедший

  чужим бормотаньем в новый простор

  порожденья иного из неизменного.

  Произнеси: А.Т.Д., риторика накопленья.

  Утвержденье: те ли стрижи (что три года назад),

  словно молекулы тьмы, тему вечера

  снова соткут для звезды, обронившей

  мускулистую линию в темя залива?

  Тому ночное умаление в зелень и ниже,

  в ил милости почв.

  Настурция и дождливое окно за окном

  подобны сокрушающим друг друга значениям,

  притягиваемым пустотой, одной

  из отстоящих подробностей—прям, тонок,

  по дереву вброд линией проведенный

  рот,—тень его флюгер, перебирающий

  горизонтали решений,

  мысль,

  6 |

  without time to be born, dressed briefly in speech,

  forming rows of luminescence in aggravated matter,

  into their opposite

  spattering number, genus, intervals

  like narrow glass beads scattering

  from ecstatically torn thread.

  Just as, without time to evaporate,

  a water drop is thrown off the scalding stove.

  The turn of the head is dictated by the necessity

  of comprehending the trajectory

  of a feathered body whose mass is squeezed

  into the corridors of vision’s gravity,

  cutting

  its inverse perspective

  into the thicknesses of prolix equilibriums.

  The mechanism of the keys,

  extracting sound, hovering over its description

  in the ear, protracted with reverberation into the now.

  When?

  Where?

  Who?

  The incipient vertigo of the “thing in the now.”

  But its outlines are unalterable.

  In order to cut off the decrease—the frame—its verticals

  serve as examples of how the palpable enters reason—

  zaum returns as conclusion what it has absorbed

  and dissolved into pure plasma each day: the nasturtium,

  unusually simple (empty)

  before the first line (from either end).

  A position of equilibrium. A parenthesis, which one doesn’t want to close.

  6 |

  не успев что родиться, в речь мимолетом рядится,

  ряды образуя свечений в веществ�
� раздраженном,

  брызнув в противоположные род, сроки, число,

  как стеклярус в разные стороны

  с разорванной восторженно нити.

  Подобно тому, не успев испариться,

  капля бывает отброшена раскаленной плитой.

  Поворот головы продиктован потребностью

  уяснения траектории оперенной плоти,

  чья масса втиснута в коридиры тяготения зрения,

  просекающего ему обратную перспективу

  в толщах растянутых равновесий.

  Механизм клавиши,

  извлекающей звук, парящий над своим описанием

  в слухе, протянутом отклоненьем в теперь.

  Когда?

  Где?

  Кто?

  Зачинающие головокружение «вещи в теперь».

  Но очертания ее непреложны.

  Чтобы пресечь убывание—рама,—ее вертикали

  служат примером тому, как

  осязаемое вводится в разум,—заумь возвращает

  суждением то, что вобрала и растворила

  в чистую плазму за день: настурция

  необыкновенно проста (пуста)

  до первой строки (с любого конца).

  Позиция равновесия. Скобка, которую не закрыть.

  7 |

  On the yellowish blue the white is violet. The pores drink

  the limestone’s heat

  and semicircles of sun rust in the grass.

  Only

  through another

  (multiplication tables, game board grids, needles, logarithms,

  cabbage butterflies wandering in the gardens, the valence

  of days and birds, nature, little word figures

  through the formulae of dragonflies

  and attics, where Saint John’s wort dozes and slightly honeyed wood dust

  pours from the sweltering

  ceiling beams,

  where sun-filled wasps are wakeful, and where, tossing her skirt

  on the broken bureau

  a neighbor girl, spreading her legs,

  puts your hand where it is hottest,

  and your hand

  recognizes all that it always saw through

  multiplication tables, logarithmic birds,

  the stars of her mouth …)—

  and the point isn’t which kind …

  in that other kind of modeling made by the tongue with saliva

  under the dark lamp of the throat

  as if going backward in intentional ignorance it should happen

  that an interval occurs, too worthless even for non-existence.

  And the air

  chases your gaze along the curvature of the earth

  which from the window is scattered with grass, hieroglyph

  flowing

  in the rapids of a finished spring on the brink of an over-full moon,

  the one that for us, “having reached fullness,”

  stopped the blood in the solar cycle

  having almost touched with its fingertips

  (not having quite reached) summer’s zones,

  like a water drop reflected by the heat …

  And as if fear was reluctant to evaporate— —

  7 |

  На желтой синеве лилова белизна.

  Зной поры пьет известняка, и

  полукружья солнца на траве ржавеют.

  Лишь сквозь другого (школьные таблицы,

  решетки игр, иглы, логарифмы,

  брожение капустниц по садам,

  валентность дней и птиц, природа,

  фигурки слов сквозь формулы стрекозьи

  да чердаки, где грезит зверобой

  и сыплется, легка, медовая труха

  из балок душных перекрытий,

  где солнечные бодрствуют осы

  и, на комод разбитый юбку бросив,

  соседка-сверстница, раздвинув ноги,

  кладет ладонь твою туда, где горячей всего,

  и узнает рука все то, что видела всегда

  сквозь школьные таблицы, логарифмы птиц,

  сквозь звезды ее рта …)—

  и дело тут не в том, какого рода …

  в другого рода лепке языком

  слюны под лампой темной горла,

  как будто вспять в намеренном незнаньи

  случается, что выпадает срок

  ничтожный даже для небытия.

  И гонит воздух взор вдоль кривизны земли,

  что из окна рассыпалась травою,

  струеньем иероглифа в стремнине

  уже законченной весны

  на грани переполненной луны

  той, что для нас, «достигнув полноты»,

  в солнцевороте кровь остановила,

  едва не тронув кончиками пальцев

  (слегка не дотянулась) зоны лета,

  подобно отраженной жаром капле …

  И словно ужас медлил испаряться—

  8 |

  Where the will takes on the meaning of desire to lean on the hair of the breeze

  There were eight of you at her bed.

  She had to begin counting: the first or ninth

  in the stench of disintegrating cells (childhood terror!

  pushing fangs of vomit at the sight of the waxy gloss

  approaching the sweet mask whose mouth flows

  out of the ears

  and the candle scent in the fumes of memories of one

  who like a log stripped of bark is spread out

  in lush loam) and

  in the rotting of sweet connections—young lunar ovary—

  accustomed to the divisions of time.

  … and only the others’ glance blindly holds the plasma.

  But you write that “waiting,” “discontinuity,”

  losing sense and substance, like a third color,

  wove her

  into its own pattern, a work accomplished free

  of knots,

  and all the more unbearable the meaning of “her” ripened in you

  while the quiet work went on revealing

  thoughts

  (you, her) from the sheath of maternal pain

  the silent symmetry crumbling in the immense proximity

  of the end.

  And the tree grew dark in front of you, and the guiding wind

  led the white grass, confusing its names …

  And here, in the forty-first year of life,

  a pampered fool of the cold clouds,

  leads his brain with his eyes around the circle

  of moths, and obsessed

  with who knows w
hat fantasies

  testing the fingers’ craft

  I contemplated the truth behind events listening to the vividness

  of the erased words

  ready to expound on the defects of precision,

  as “all that you see over another’s shoulder

  is already you

  and another’s shoulder once more;

  powerless to continue anything

  in knowledge dividing into unity.”

  Grammar book—landscape. Through the X of comparison

  a substitute nasturtium

  flickers. It creeps behind the windowsill.

  Somewhat cold.

  Shimmering slightly.

  Sunset.

  8 |

  Где воля обретает смысл желанья на волос опереться сквозняка

  Вас было восемь у ее постели.

  Ей счет начать предстало:

  первой иль девятой в распаде клеток смрадно

  (детский ужас!—вдвигавший рвоты клык

  при виде воска, идущего на сладостную маску—

  чей рот текуч с ушей—и запаха свечей

  в чаду воспоминания о том, кто,

  как бревно со снятою корою,

  распластан в жирном черноземе) и

  в тленьи милых связей—юнолунья завязь—

  привычных в разделении времен.

  … и только взгляд других незримо держит плазму.

  Но пишешь, будто «ожидание», «прерывность»,

  теряя смысл и естество,

  как третий цвет ее вплетали

  в свой, исполнения не знающий узлов,

  узор,

  и все труднее зрело

  значение «ее», тогда как шла работа

  по изведенью мысли (ты, она) из оболочек

  материнской боли, безмолвие симметрии кроша

  безмерной близостью предела.

  И дерево темнело пред тобою. И ветер-поводырь

 

‹ Prev