by Dragomoshchenko, Arkadii; Ostashevsky, Eugene; Hejinian, Lyn
—Ты отстала, оставив нас …
—Не знаю … разве?
—Зачем нам то, что принесла с собою?
—Когда? Где? Кто?
—Нет, ты, собою.
—Ну да … что скажешь мне, я буду помнить.
(докучный длится диалог,
переходя в природу постепенно шума)
Так дерево за тенью шло. И если бы
сознание мое я мог вложить в народы листьев,
в регистры сучьев, искр и в гул стволов—
сказал бы: тень готова
истоки в окончании ветвей
определить, продлить, оставив «умиранью»
нелепое признание в любви
залогом смехотворным узнаванья,
а завтра всё—всё чередом своим …
Непроницаемо.
5 |
Blades pocked with repetition
(forty seconds spent searching for an analogy
to the upward branching
at the throat of the stem—instead
of this: “the expression,
branching out into exclamation,
means as much as
the comma which precedes its appearance”)
in radiating veins, like holes inscribed
in living epidermis
that flow toward a precipice,
not calming the disordered fluctuations,
lie close,
dividing between me and themselves
the space that preserves reason.
Arkadii Trofimovich Dragomoshchenko
describes a nasturtium, removed from description.
The chlorophyll aligns galaxies of oxygen.
The friction of light against the green mass
widens the path of the thing
in the filtering net of the downpour,
lazily sways
another, signifying at the shivering threshold
recognition of wide losses, a gap that runs
into the crack
of power bivalved,
like a melted pattern—a grapevine
that passed with strange mumbling
into a new space begetting something else
from the immutable.
Proclaim: ATD, the rhetoric of accumulation.
Affirmation: are they the same swifts (of three years ago),
like molecules of darkness, which will weave the theme
of evening again for the star
that dropped a muscular line onto the crown of the bay?
That nightly subsidence into the green, and lower,
into the silt of soils, mercy.
Nasturtium and the rainy wind-
ow behind wind-
ow resemble meanings smashing each other,
drawn by emptiness, by one
of the distinct details—straight, thin,
a mouth pulled across the tree,
line-like—the shadow its weathervane
plucking the horizontals of decision,
thought,
5 |
Испещренные повторами лопасти
(сорок секунд уходит на поиск
аналогии разветлению вверх
предгорловой части стебля—вместо того:
«выражение, разлучая себя к восклицанию,
значит столько же, сколько и запятая,
предшествующая его появлению»)
в лучеобразных прожилках,
проживающих эпидермий, как дыр надпись,
стекающую к обрыву, не унимая
беспорядочных колебаний, ложатся вплотную,
дробя меж собою и мною
пространство спасительное рассудку.
Драгомощенко Аркадий Трофимович
описывает настурцию, изведенную из описания.
Хлорофилл распрямляет галактики кислорода.
Трение света о зеленую массу
расширяет путь вещи в сетке фильтрующей ливня,
ленно колышет другую, знаменуя
в знобящем пороге узнаванье широких потерь,
брешь, заплывшую в щель, чья двустворчата власть,
словно талый узор—виноград, перешедший
чужим бормотаньем в новый простор
порожденья иного из неизменного.
Произнеси: А.Т.Д., риторика накопленья.
Утвержденье: те ли стрижи (что три года назад),
словно молекулы тьмы, тему вечера
снова соткут для звезды, обронившей
мускулистую линию в темя залива?
Тому ночное умаление в зелень и ниже,
в ил милости почв.
Настурция и дождливое окно за окном
подобны сокрушающим друг друга значениям,
притягиваемым пустотой, одной
из отстоящих подробностей—прям, тонок,
по дереву вброд линией проведенный
рот,—тень его флюгер, перебирающий
горизонтали решений,
мысль,
6 |
without time to be born, dressed briefly in speech,
forming rows of luminescence in aggravated matter,
into their opposite
spattering number, genus, intervals
like narrow glass beads scattering
from ecstatically torn thread.
Just as, without time to evaporate,
a water drop is thrown off the scalding stove.
The turn of the head is dictated by the necessity
of comprehending the trajectory
of a feathered body whose mass is squeezed
into the corridors of vision’s gravity,
cutting
its inverse perspective
into the thicknesses of prolix equilibriums.
The mechanism of the keys,
extracting sound, hovering over its description
in the ear, protracted with reverberation into the now.
When?
Where?
Who?
The incipient vertigo of the “thing in the now.”
But its outlines are unalterable.
In order to cut off the decrease—the frame—its verticals
serve as examples of how the palpable enters reason—
zaum returns as conclusion what it has absorbed
and dissolved into pure plasma each day: the nasturtium,
unusually simple (empty)
before the first line (from either end).
A position of equilibrium. A parenthesis, which one doesn’t want to close.
6 |
не успев что родиться, в речь мимолетом рядится,
ряды образуя свечений в веществ�
� раздраженном,
брызнув в противоположные род, сроки, число,
как стеклярус в разные стороны
с разорванной восторженно нити.
Подобно тому, не успев испариться,
капля бывает отброшена раскаленной плитой.
Поворот головы продиктован потребностью
уяснения траектории оперенной плоти,
чья масса втиснута в коридиры тяготения зрения,
просекающего ему обратную перспективу
в толщах растянутых равновесий.
Механизм клавиши,
извлекающей звук, парящий над своим описанием
в слухе, протянутом отклоненьем в теперь.
Когда?
Где?
Кто?
Зачинающие головокружение «вещи в теперь».
Но очертания ее непреложны.
Чтобы пресечь убывание—рама,—ее вертикали
служат примером тому, как
осязаемое вводится в разум,—заумь возвращает
суждением то, что вобрала и растворила
в чистую плазму за день: настурция
необыкновенно проста (пуста)
до первой строки (с любого конца).
Позиция равновесия. Скобка, которую не закрыть.
7 |
On the yellowish blue the white is violet. The pores drink
the limestone’s heat
and semicircles of sun rust in the grass.
Only
through another
(multiplication tables, game board grids, needles, logarithms,
cabbage butterflies wandering in the gardens, the valence
of days and birds, nature, little word figures
through the formulae of dragonflies
and attics, where Saint John’s wort dozes and slightly honeyed wood dust
pours from the sweltering
ceiling beams,
where sun-filled wasps are wakeful, and where, tossing her skirt
on the broken bureau
a neighbor girl, spreading her legs,
puts your hand where it is hottest,
and your hand
recognizes all that it always saw through
multiplication tables, logarithmic birds,
the stars of her mouth …)—
and the point isn’t which kind …
in that other kind of modeling made by the tongue with saliva
under the dark lamp of the throat
as if going backward in intentional ignorance it should happen
that an interval occurs, too worthless even for non-existence.
And the air
chases your gaze along the curvature of the earth
which from the window is scattered with grass, hieroglyph
flowing
in the rapids of a finished spring on the brink of an over-full moon,
the one that for us, “having reached fullness,”
stopped the blood in the solar cycle
having almost touched with its fingertips
(not having quite reached) summer’s zones,
like a water drop reflected by the heat …
And as if fear was reluctant to evaporate— —
7 |
На желтой синеве лилова белизна.
Зной поры пьет известняка, и
полукружья солнца на траве ржавеют.
Лишь сквозь другого (школьные таблицы,
решетки игр, иглы, логарифмы,
брожение капустниц по садам,
валентность дней и птиц, природа,
фигурки слов сквозь формулы стрекозьи
да чердаки, где грезит зверобой
и сыплется, легка, медовая труха
из балок душных перекрытий,
где солнечные бодрствуют осы
и, на комод разбитый юбку бросив,
соседка-сверстница, раздвинув ноги,
кладет ладонь твою туда, где горячей всего,
и узнает рука все то, что видела всегда
сквозь школьные таблицы, логарифмы птиц,
сквозь звезды ее рта …)—
и дело тут не в том, какого рода …
в другого рода лепке языком
слюны под лампой темной горла,
как будто вспять в намеренном незнаньи
случается, что выпадает срок
ничтожный даже для небытия.
И гонит воздух взор вдоль кривизны земли,
что из окна рассыпалась травою,
струеньем иероглифа в стремнине
уже законченной весны
на грани переполненной луны
той, что для нас, «достигнув полноты»,
в солнцевороте кровь остановила,
едва не тронув кончиками пальцев
(слегка не дотянулась) зоны лета,
подобно отраженной жаром капле …
И словно ужас медлил испаряться—
8 |
Where the will takes on the meaning of desire to lean on the hair of the breeze
There were eight of you at her bed.
She had to begin counting: the first or ninth
in the stench of disintegrating cells (childhood terror!
pushing fangs of vomit at the sight of the waxy gloss
approaching the sweet mask whose mouth flows
out of the ears
and the candle scent in the fumes of memories of one
who like a log stripped of bark is spread out
in lush loam) and
in the rotting of sweet connections—young lunar ovary—
accustomed to the divisions of time.
… and only the others’ glance blindly holds the plasma.
But you write that “waiting,” “discontinuity,”
losing sense and substance, like a third color,
wove her
into its own pattern, a work accomplished free
of knots,
and all the more unbearable the meaning of “her” ripened in you
while the quiet work went on revealing
thoughts
(you, her) from the sheath of maternal pain
the silent symmetry crumbling in the immense proximity
of the end.
And the tree grew dark in front of you, and the guiding wind
led the white grass, confusing its names …
And here, in the forty-first year of life,
a pampered fool of the cold clouds,
leads his brain with his eyes around the circle
of moths, and obsessed
with who knows w
hat fantasies
testing the fingers’ craft
I contemplated the truth behind events listening to the vividness
of the erased words
ready to expound on the defects of precision,
as “all that you see over another’s shoulder
is already you
and another’s shoulder once more;
powerless to continue anything
in knowledge dividing into unity.”
Grammar book—landscape. Through the X of comparison
a substitute nasturtium
flickers. It creeps behind the windowsill.
Somewhat cold.
Shimmering slightly.
Sunset.
8 |
Где воля обретает смысл желанья на волос опереться сквозняка
Вас было восемь у ее постели.
Ей счет начать предстало:
первой иль девятой в распаде клеток смрадно
(детский ужас!—вдвигавший рвоты клык
при виде воска, идущего на сладостную маску—
чей рот текуч с ушей—и запаха свечей
в чаду воспоминания о том, кто,
как бревно со снятою корою,
распластан в жирном черноземе) и
в тленьи милых связей—юнолунья завязь—
привычных в разделении времен.
… и только взгляд других незримо держит плазму.
Но пишешь, будто «ожидание», «прерывность»,
теряя смысл и естество,
как третий цвет ее вплетали
в свой, исполнения не знающий узлов,
узор,
и все труднее зрело
значение «ее», тогда как шла работа
по изведенью мысли (ты, она) из оболочек
материнской боли, безмолвие симметрии кроша
безмерной близостью предела.
И дерево темнело пред тобою. И ветер-поводырь