Endarkenment
Page 5
в которых они ожидают
пробужденья предчувствий,
опускаясь к неразличимости,
к именам новым;
ниже дуга падения или восхищенья
над темной водою. Курганы,
смятенье теней на экранах.
Сентябрь окончен отлогий.
Небесной Итаки башни
погружаются в винноцветное море.
Fury shadowed their faces
when they stood too long on bridges,
bent over the balustrades toward the water,
bewitched, letting cigarettes drop from their fingers,
squeezing the bottle’s yielding neck.
Yet it wasn’t their own reflection they saw:
they watched as the river erected city upon city
from shimmering shards of darkness,
with such futility, monotony,
as though flowing, syllable by syllable, into a continuous word:
having stepped over the threshold
of transparency, the old men still read out of habit
the hollows of air, and dragonflies—
broken ancient razors—are sharp from every direction—
but unintelligibility, inarguably
in many things they were filled with unintelligibility,
it exuded from the focus of proportions and distances;
in the freeze of ’94, in a single night, 146 rose up
to the icy poles of Cimmeria.
Yet another means to dispose of the category of place.
Why then did they have to cross
over to another bridge,
to gesticulate as they bent toward the water
as though someone were answering them from below,
and then to stand there grinning.
They would disappear in us, like outskirts,
banners,
the slopes of libraries
when they encounter flame,
or the ambassadors of secret nations,
who think of nothing, except for exotic words,
that’s how it’s been lately, a silver cluster of bubbles
in the throat,
white-hot, radiant,
and not even to know where to throw one’s coat,
replacing gestures of greeting with the bewildered shrug of the shoulders:
a heap of winter seeds, blackening shores,
as a line extending into non-continuity.
But we continued to wage shallow wars
against money, philosophy,
the hangover, and telephones,
though we know full well what to expect in return.
The agreement of tenses is evident
and now immaterial, because only
the cold subtracts, grain by grain, from the retina.
And waist-deep in fog, when the cries of seagulls
illuminate the pathways of retreat
with phosphorescent spheres—
this is the rising tide, the boiling of hoarfrost,
the act of looking through a window, steadfastly aimless;
not touching the predawn scales,
the rusted gesture’s frenzied equations;
they remained in themselves as the remainders
of indecipherable calculations.
As a lunar army, wandering wordlessly
over snow-covered wastelands;
shaving with cold water,
brittle heather, but on the inclines of the bay
the lead still moves
the exhausting glint in Caravaggio’s black glass,
flowing into the contours of sightlessness.
Musical instruments,
noisy desiccated gourds,
the procession of barges
rustling like the plummet of wasps in the rafters
or the powdered mercurial moth
in the holes within imprints
on proximate pages
like the soundlessness of sound.
[G.T.]
Неистовство осеняло их лица,
когда на мостах подолгу стояли,
перегнувшись через перила к воде,
сигареты роняя из пальцев завороженно,
стискивая податливое горло стекла,
однако не свое отражение видели:
глядели, как из осколков блистающей тьмы
река возводила город за городом
тщетно и монотонно,
как по слогам, сливаясь в длинное слово:
перешагнувшие прозрачности грань,
старики читают еще по привычке
воздуха впадины, и отовсюду остры
разбитые, древние бритвы—стрекозы,
но невнятность, бесспорно,
во многом их преисполняла невнятность,
сочилась из резкости пропорций и расстояний;
в морозы 94 года 146 в одну ночь
взошло к ледяным полюсам Киммерии.
Еще один способ избавиться от категории места.
Зачем же тогда было им
опять переходить к другому мосту,
жестикулировать, свешиваясь к воде,
как если бы кто-то снизу им отвечал,
а затем усмехаться подолгу.
Они исчезали в нас, подобно окраинам,
стягам,
отрогам библиотек,
когда те встречаются с пламенем,
или послам секретных держав,
не державшие в мыслях
ничего, кроме диковинных слов,
так в горле порой пузырей серебряных гроздь,
раскаленная, светлая,
и даже не знать, куда бросить пальто,
сменив приветствие на недоуменное пожатие плеч:
горсть зимних семян, чернеющие берега,
строкою вне продолжения.
Но мы продолжали вести мелкие войны
с деньгами, философией,
похмельем и телефонами,
хотя знали прекрасно, чего от этих мест ожидать.
Согласование времен очевидно
и теперь несущественно, поскольку лишь
холод отсчитывает с глаз по зерну.
По пояс в тумане, когда крики чаек
фосфорецирующими шарами
освещают пути отступлению,—
это прилив, вскипающий иней,
всматривание в окно, бесповоротно-бесцельное;
не касаясь предрассветных весов,
ржавой жести исступленных сравнений;
оставались в себе вычислений невнятных остатком.
Лунной армией, бе�
�молвно бредущей
по заснеженным пустошам:
бритье холодной водой,
ломкий вереск, но по склонам залива
все еще движет свинец
изнурительный блеск в черном стекле Караваджо,
перетекающий в очертания незримого.
Музыкальные инструменты,
рассохшиеся звонко плоды,
шествие барж
шелестяще, как ос падение в стропилах
или страниц приближенных
истолченная ртутная моль
в прорехах оттисков,
словно молвы—безмолвие.
Paper Dreams
for Jerome Rothenberg
Black paper dreams of its own
inaudible rustle;
its own reflection in white.
Heat drowsily gazes at heat
through the panes of passion.
Metamorphoses of water.
Carrying reflections
down to the bone’s marrow,
the mirrors of droplets dry up.
Black paper dreams
of black: its dream constrained
by the nature of non-color.
Through the membrane—
the single-mindedness of repetition,
through the body—the needle flies,
bereft of thread, of decay.
Shadow falls upon brick walls.
The gematria of melting,
of exclusions.
The letter dreams of the same
paper’s rustling,
in which hearing distinguishes
the contours of a poet,
who dreams of Hasidim
burning out as a page of song
on the stones of the ocean,
reducing vowels to gesture.
The dream dreams a dream of consonants,
the page—
where black assumes
the limits of incision—
dreams of the borders of the letter, mica, light.
I love to touch with my lips
the tattoo at the stem of your shoulder,
(the calendrical whirl of the Aztecs),
so that word may open to word.
Again there isn’t enough money,
images of sand and wind,
to buy wine.
Each dream, exposing
the honeycombs of visions,
engages thread into motion:
fingers slipping downward
(Guétat-Liviani, Frédérique)
spin a cobweb
—the tenderness of violence—
the ethereal fabric of recognition
in intensity and indication.
However quiet
your voice may be.
However much it fills coincidences
with hesitant executions.
The fingers dream of the keyholes
of song, exuded by stones,
that see in their dreams
the azure salts of the sun,
the blade’s whistle, water’s branch,
that see in their dreams
skin, celestial bodies, teeth,
the tattoo of indistinct speech
on the standards of breathing—
such are
the touch of tongue to tongue,
of saliva to tongue;
such are the outspread arms and legs
of a man and a woman—
the golden mean on the book’s cover—
who dream of pages
over which the night saunters,
and the night is dreamt by speech,
like the throat of heavy light
and the sign’s endless ribbon
that engirds those who are
slowly bringing their hands together
as if the fingers grope
for something else in the bend.
A desert,
imprisoned in touch.
Wine sees in its dreams
all the forementioned things,
that cross into diminution
along the steps of un-thinging,
(an unhurried narration),
and I, examining the wine
that lives in glassy limits,
like the threads
of fusion and touch,
falling from the fingers
toward the puppets of flight
in the gardens of noontime tortures.
The sign—is the quietest razor of darkness.
Wine has no “right”
no “left.” Death
has no name—it is only a list,
the spilling over of the two-way mirror,
where the equal sign is rubbed away
to the differentiation
between man and woman.
[G.T.]
Бумажные сны
Jerome Rothenberg
Черной бумаге снится
ее же неслышный шелест,
ее отражение в белом.
Зной наблюдает зной дремотно
сквозь стекло страсти.
Метаморфозы влаги.
До мозга кости,
пронося отражения,
высыхают зеркала капель.
Черной бумаге снится
черное: сон ограничен
природой не-цвета.
Сквозь мембрану—
средоточия повторений,
сквозь тело—игла летает,
лишенная нити, тления.
Тень—на кирпичных стенах.
Гематрия таянья,
исключений.
Букве снится тот же
бумаги шелест,
в котором слух различает
очертанья поэта,
которому снятся хасиды,
на камнях океана
догорающие страницей пения,
сводящего гласные к жесту.
Сну снится сон о согласных,—
странице,
где черное принимает
пределы надреза,
границы буквы, слюды, света.
Я люблю ртом прикасаться
к татуировке твоего предплечья,
(календарный вихрь ацтеков),
чтобы слово открылось слову.
Чтобы купить вина,
опять не хватает денег,
изображений песка и ветра.
Каждый сон, открывая
видений соты,
вовлекает в движение нити:
пальцы, скользящие вниз,
(Guétat-Liviani, Frédérique)
прядут паутину,—
нежность насилия—
воздушную ткань узнавания
в пристальности и указании.
Каким бы тишайшим ни был
твой голос.
Какой бы неуверенной казнью
ни полнил он совпадения.
Пальцам скважины пения
снятся, источаемые ка�
�нями,
которые видят во снах
соли лазурные солнца,
лезвия свист, воды ветвь,
которые видят во снах
кожу, небесные кости, зубы,
татуировку невнятной речи
на знаменах дыхания—
таковы
прикосновения языка к языку,
а также слюны к нему;
таковы разведенные руки и ноги
мужчины и женщины—
золотое сечение на обложке книги,—
которым снятся страницы,
по которым шествует ночь,
и она речи снится,
как тяжелого света горло
и бесконечная лента знака,
опоясывающая собою
сводящих медленно руки,
будто что-то еще
нащупывают пальцы в излуке.
Пустыня,
заключенная в прикосновении.
Все перечисленное
во снах вино созерцает,
переходящее в уменьшение
по ступеням развеществления,
(неторопливое повествование),
и я, разглядывающий его,
живущее в стеклянных пределах,
как нити
сращения в прикосновении,
из пальцев падающие
к куклам побега
в садах полуденных пыток.
Знак—тьмы тишайшая бритва.
У вина нет ни «право»,
ни «лево». У смерти
нет имени, она—только список,
всплеск обоюдозрячего зеркала,
в котором знак равенства стерт
до различения
между мужчиной и женщиной.
They dreamt of nothing. That is what their sleep consisted of. All of it. Not excluding adversative conjunctions. The sound of the trees as an extension (not an exclusion). Out of the corner of an eye, a distorted reflection: the anatomical detail of, I would say, dialogue.